«БРОДСКИЙ/БАРЫШНИКОВ. НИОТКУДА С ЛЮБОВЬЮ»
By Julia Kolovarsky, New York
В марте в Нью Йорке, в Центре Искусств Барышникова «Baryshnikov Art Center,» прошел спектакль «Бродский/Барышников» с великим танцовщиком Михаилом Барышниковым в постановке Алвиса Херманиса, художественного руководителя Нового Рижского Театра. Премьера спектакля состоялась в октябре 2015 года в Риге.
В центре сцены — стеклянный домик в стиле Art Nouveau, такие часто встречаются на Рижском взморье. Перед домом стоят две скамейки, на правой – бобинный магнитофон. Барышников с чемоданом в руке выходит на сцену через заднюю дверь дома, присаживается на левую скамейку, вытаскивает сигарету из пачки, отламывает фильтр (так делал Бродский), ищет спички, не находит — и с досадой убирает сигарету. Достает из чемодана книги, будильник и любимые Бродским виски Jameson. Бормоча, читает:
…Мой голос, торопливый и неясный,
тебя встревожит горечью напрасной,
и над моей ухмылкою усталой
ты склонишься с печалью запоздалой,
и, может быть, забыв про все на свете,
в иной стране — прости! — в ином столетьи
ты имя вдруг мое шепнешь беззлобно,
и я в могиле торопливо вздрогну.
Бродский и Барышников познакомились в Нью-Йорке на вечеринке Мстислава Ростроповича в 1974 году и дружили до смерти поэта в 1996. Спектакль — возобновлённый разговор двадцать лет спустя, диалог «ниоткуда с любовью» двух близких друзей.
Всего звучат 44 стихотворения, отобранных Херманисом; некоторые читаются полностью, некоторые обрывками. Какие-то стихи Барышников читает тихо, какие-то кричит, какие-то оживляет пластикой тела и мимикой лица.
Самое пронзительное в спектакле — голоса, переходящие друг в друга: Барышников, преображаясь в Бродского, монотонно: «Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке…», и сам Бродский картаво и нараспев, растягивая слова и паузы, будто произнося Амиду, откликается из бобин старого магнитофона:
Что сказать мне о жизни?
Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет
лишь благодарность.
И бобины крутятся в такт словам, как молящиеся в синагоге раскачиваются в такт молитве.
Спектакль — не балет, в нем нет хореографии в классическом понимании. Барышников не танцует, не иллюстрирует стихи, он обволакивает волшебной пластикой слова поэта. Он вызывает Бродского через его стихи, через воплощение стихов в движении. Слово поэта и жест танцовщика, «часть речи» в слове и образе.
Звучит запись «Бабочки» и танцовщик, оказавшись в стеклянном доме, пытается поймать бабочку, сам плавно превращаясь в нее: руки бьются о стекло, кисти вздрагивают, тело колышится и пальцы рассыпаются, как зажатые крылья бабочки в ладони: «Сказать, что ты мертва? Но ты жила лишь сутки. Как много грусти в шутке Творца!»
Следует мужской фламенко, и строки «черного коня» ритмично вырываются из-под каблука танцовщика, как земля из-под копыт скакуна: «В тот вечер возле нашего огня увидели мы черного коня…»
Удар каблуком, взмах руки, и вот монотонный голос чеканит:
Зачем он черным воздухом дышал?
Зачем во тьме он сучьями шуршал?
Зачем струил он черный свет из глаз?
Он всадника искал себе средь нас.
И далее под «Портрет трагедии», как некогда в «Beckett Shorts», Барышников мимикой выражает всю трагедию мира с его морщинами, конвульсиями и утратами. Это, пожалуй, самый сильный образ в спектакле, созданный артистом с элементами японского танца буто: тело изгибается в судорогах, тело болит и болеет, артист наносит на себя белый грим, но ничто не способно замазать искривленный рот и ужас в глазах:
Заглянем в лицо трагедии. Увидим ее морщины,
ее горбоносый профиль, подбородок мужчины.
Услышим ее контральто с нотками чертовщины:
хриплая ария следствия громче, чем писк причины.
Немного излишни декорации и кое-какие предметы бутафории: будильник, слишком буквально прозвонивший в конце спектакля (конец разговора, жизни?); электрический щиток, периодически издававший звук (от стихов Бродского и движений Барышникова бьёт током и без щитка). Сам же стеклянный дом не даёт как следует насладиться Барышниковым — ему не хватает места, и такое буквальное переселение в «потусторонний» мир скорее мешает.
Бродский не любил театр, зато любил виски, друга и стихи. И, больше, пожалуй, ничего и не нужно было для их разговора.
Лейтмотивом спектакля режиссер выбрал стихи о смерти, но разговор Бродского и Барышникова не о смерти, он о потребности выражения, о слове, жесте и образе. Он о продолжении бабочки: «Жива, мертва ли — но каждой Божьей твари как знак родства дарован голос для общенья, пенья: продления мгновенья, минуты, дня.»